– Нет, – сказал дед, – я приехал, – и забрал ее к себе на родину.
Ехали они семь дней, через всю страну, насмотрелись всякого: разруха, техника покореженная лежит, мосты взорванные и люди, с глазами измученными, но полными радости и счастья от победы. По приезде им дали леса, дали пятнадцать соток земли, дом он построил, бабка родила четверых детей.
А двенадцатого апреля в квартире деда случился пожар. Пожарники говорят, что нашли паяльник. Паял небось свои аппараты. Наверняка забылся или пошел на кухню, тут и заполыхало, а у Василия Петровича пластиковые панели на стенах, они горят, как порох.
Был солнечный, холодный и ветреный день. Съехались Нефедовы, Петровы, Поспеловы и даже Федосенко из Москвы.
Несли гроб по очереди, на Василия Петровича старались не смотреть, чего уж тут скрывать, обгорел он.
Папа на кладбище запретил Шопена играть. Сказал, пусть звучат военные марши.
За гробом несли подушечку с наградами. Так деда и похоронили с ними. Когда опускали гроб в могилу, всплакнули, хотя когда на поминках сидели, то почему-то не плакали, даже дочери и внуки. Более того, улыбались, а иногда и смеялись. Вспомним что-нибудь хорошее и смеемся. Вспомним замечательное и смеемся. Мы же так давно не виделись.
Хотя мой брат Денис сказал, что это от стресса. Что этот смех нервический.
Еще год назад хорошо жили. И пять лет назад хорошо жили. И после свадьбы все было нормально. Смотрели в глаза друг другу и улыбались.
А сегодня Андрей пришел вечером и сел за стол. Думала, хоть подарочек принесет, розочки, нет, сидит, будто так и надо. Я поставила бутылку шампанского, банку черной икры и хлеб. Он говорит:
– Праздник?
Тут я поняла, насколько Андрей толстый. Шматы сала по бокам висят. Пятно псориазное из-под волос на лоб выползает. Зубы желтые от табака. Запах из подмышек кислый, с ног сшибает.
Посмотрела на потолок. В самом углу, над черной от грязи воздухозаборной решеткой серая паутинка болтается, от ветерка колеблется. Он меня столько раз просил ее снять.
Это все свекровь виновата. Говорит, что обезьяна и кабан не пара, что у них внутренний конфликт. Вчера сказала, когда я к ней с лекарствами приехала.
Мы же прекрасно жили. Ездили по миру. В Израиль, в Турцию, в Крым, ходили в театры и на хоккей, смотрели по вечерам фильмы. Андрей мог запросто меня приобнять, погладить по голове нежно и искренне, дыхание перехватывало, мог цветы купить неожиданно или проснуться среди ночи и до утра любить, а потом, измотанный совершенно, пойти арбайтен, поспав всего два часа. А сейчас придет с работы, поест, ляжет у телевизора и уснет, а если выключишь, то орет.
Взял банку черной икры в руки, повертел, поднес к глазам, приподнял очки:
– Две с половиной тыщи!
– Вспомни, – шепчу, – сегодня двадцать пятое января.
– Не помню.
– В паспорт посмотри.
– Господи, годовщина свадьбы, прости, прости.
Но я ему не поверила. Выпила почти в одиночку бутылку, он только пригубил, да еще руки постоянно заламывал. Потом в страхе, неискренне, еще за одной сбегал. Я и вторую выпила, а когда он пошел мыться, то в постель ему швабру выжимающуюся засунула, я же не знала, что она с водой. Приходит, ложится в кровать, а там лужа. Плюнул, взревел, кота пнул, пошел спать на кухню, а утром карточку кредитную зачем-то отобрал.
Идиот!
Господи, какие чудовищные помидоры стали продавать! Бронебойные, тяжелые, по голове ударишь – сдохнешь, белые внутри, без сока и томатной пасты. В салат положишь – словно асфальт жуешь, разжаришь – ни вкуса, ни запаха. Зато стоят девяносто девять рублей килограмм, дешевле огурцов и красного болгарского перца.
А тут прохожу мимо ларька в забегаловке «все по тридцать восемь», а там у абхаза лежат за четыреста восемьдесят.
– Ты что, – говорю, – дедуля, совсем оборзел!
– Понухай, – и сует мне в нос алое распухшее чудо, мягкое и алмазное, как венозная кровь.
Это был восторг! Это был Крым! Это был гулкий феодосийский базар с белозубыми суматошными торговками и малороссийским суржиком, с тупорылой блестящей кефалью и запахом степных карадагских трав, с жирным домашним творогом и теплой бледной ряженкой. Это был запах лета, это был вкус жизни, уже позабытый мной в бетонном московском мареве.
Я долго выбирал помидоры, щупал, подносил к глазам, щурился, потом купил два маленьких и принес домой Лене.
Лена сказала:
– Ты что, очумел, – но потом принюхалась и спрятала помидоры на самую верхнюю полку холодильника.
Теперь, когда я открываю скрипучую покорябанную дверцу, у меня на кухне в морозный мерзкий февраль наступает южное благоуханное лето.
Широкоскулый, но белобрысый, с огромными голубыми глазами. Я и не думал, что он с Кавказа. Да и говорил Альберт без акцента. Хотя помню, как он в очередь полез, всех расталкивая, чтобы взять порцию кильки в томате. Наверное, не знал, как по-русски «килька в томате», вот и раздвинул нас, тщедушных, своими широкими плечами.
Часто я садился с ним за одну парту, а учился Альберт не очень и чем мог помогал. Давал списать математический анализ, решал дифференциальные уравнения, переводил всякую английскую ерунду.
Зато не было лучшего защитника, чем Альберт. Все его пытались заполучить в команду.
– Альберт, выноси! – орали мы издали, и пятнистый мяч с характерным свистом летел в сторону чужих ворот на шестьдесят, а то и семьдесят метров, где мы выбивали его из-под ног опешившего противника и вкатывали в рамку под безнадежно бросившимся вратарем.
– Ты молодец! – хлопали мы потом Альберта по плечу и предлагали пахучее разливное «Жигулевское» пиво, но он всегда отказывался, и уже поэтому можно было догадаться, что он из Чечни, хотя свинину он все-таки ел, потому что в нашей студенческой столовой ничего кроме «Столичных пельменей» со свининой не было.