Оттуда, сверху, я посмотрел на маму в розовом вязаном берете из журнала «Польская мода», и ощутил странную волну радости. Мама, облокотившись о железные ограждения, незаметно, ласково и нежно, как ночная тень, провела теплой тонкой ладонью по сутулой спине Якова Борисовича: от места, где хрупкая канавка врезается в плечи, до брючного ремешка, кожаного и пахучего, как животный мускус.
Вечером я лежал под одеялом в детской и плакал. Мама в соседней комнате в одиночестве смотрела кабачок «Тринадцать стульев», из-за стенки слесарь-водопроводчик учил плоскогрудую жену, как готовить солянку, и она громко и протяжно голосила. За окном, над тесным и смешным микрорайоном, плыл густой, неприятный и опасный запах сероводорода от очередной аварии на Московском нефтеперерабатывающем заводе. На столе стояла недоигранная партия с дядей Яшей, который уехал полчаса назад на последнем шестьсот тридцатом автобусе по разбитой и захламленной Люблинской улице.
Через месяц после ЦПКиО мы пошли в только что построенный Дворец молодежи на чемпионат Москвы. На Фрунзенскую. Рядом с Крымским мостом и ЦДХ. Я не помню, как выглядел дворец, большой он или маленький, был ли в нем буфет, кто участвовал в турнире, что я чувствовал и за кого переживал.
Много позже, после революционных событий, когда в центре равнодушной Москвы стреляли носатые танки, когда пороховая гарь привычно скользила в воздухе, словно цементная пыль, я попал в это место еще раз и снова удивился, что ничего не помню. Так: швейцарская система, Женя Бареев, Яков Борисович, решающая партия.
Что-то тогда случилось тревожное и непонятное мне. Я стоял у стены. Партия транслировалась на центральной доске. Элегантный седовласый ведущий после каждого хода противников отполированным биллиардным кием двигал магнитные фигурки, и весь зал радостно охал или тяжело вздыхал. А потом я отвлекся, и только когда уже пришел от угловатого журнального столика с маркими газетами, увидел, как сутулый, но величественный Мастер, растерянно встав из-за шахматной доски и поправив оранжевый стильный галстук-бабочку, произносит: «Сюда я больше не ходок».
Затем Яков Борисович по-солдатски пересек зрительный зал, взял меня за руку, и мы, не оглядываясь, побежали к метро, а потом поехали на электропоезде и вышли в Текстилях, где он купил мне бутылку лимонада «Дюшес», а себе «Жигулевское» пиво. Всю дорогу дядя Яша оживленно рассказывал про ладейное окончание и цитировал Бродского: «Лучше жить в провинции у моря».
– В конце концов, шахматы – это разговор по душам, а не чемпионат Москвы, – добавил он.
И мне виделось, что где-то там, в облаках, в дымке Останкинской башни, выше радиоантенны на крыше нашего дома и выше кота Дымика, раскачивающего своим розовым пузом эту самую радиоантенну, сидит огромный ухоженный товарищ с кавказскими закрученными усами и с запахом зеленого тройного одеколона, так любимого Мастером. Немного веселый господин, но строгий и аккуратный, в спецодежде Мосгаза и пластмассовой строительной каске с фонариком, он готов бесконечно говорить по душам. И разговор с ним важнее звания чемпиона Москвы.
Яков Борисович не узнал квартиру. Он молча осмотрел прихожую, заклеенную тонкими картонными панелями МДФ под карельскую березу. Если выключить свет и в полумраке впустить хмельных гостей в дом, то они, потеряв ориентацию и позабыв смысл жизни, признают панели за цельные куски дорогого и редкого дерева и назавтра растрезвонят в интернете, как я богато и разухабисто живу, как завидна моя жизнь и судьба.
Но дядя Яша на карельскую березу не обратил внимания, хотя при нем и при маме панелей не было. По-хозяйски, сняв китайские кожаные сандалии и бросив их на пол, он прошел на кухню и открыл дребезжащий холодильник ЗИЛ, до которого у меня никак не доходили руки. Дядя Яша достал четыре сосиски «Останкинские», полбатона белого хлеба и пакет липецкого кефира.
Медленно и торжественно белая тягучая жидкая змея вползла в прозрачную толстостенную кружку. Дядя Яша облизнулся. Сдобный хлеб, мягкий и рассыпчатый, нырнул в горло, куда за ним неспешно последовал кефир. Редкие брызги падали на ламинат, образуя слезинки. За окном дети пинали мяч и кричали: «“Зенит” – чемпион!» Где-то у Люблинского пруда пятилетний мальчик требовательно кричал мамаше: «Хочу айпад!», а та спокойно твердила: «Хочется – перехочется».
Потом я взял самодельную доску, и мы пошли в парк. Уселись на салатовые скамьи с бетонным широким основанием, и я стал учить его шахматам. Как ходят щекастые шустрые пехотинцы, как прыгают с клетки на клетку тонконогие горделивые кони, как важные индийские слоны, страдающие плоскостопием, величаво расхаживают по полю, как дерзкая королева – предводительница амазонок, позвякивая доспехами, переходит, куда хочет, создавая хаос и смятение в стане врага.
А потом я зажал в кулаках белую и черную пешки и сунул их дяде Яше под нос, но когда я поднял голову, то понял, что Мастер умер. От него, как и от мамы, еще не шел сладковатый запах, и я даже вызвал «скорую помощь», но пока машина летела, я понял, что Яков Борисович умер. Через три часа приехали его дети и забрали тело, и никто из них не спросил, кто я такой, почему держу под мышкой шахматную доску и кем прихожусь их покойному отцу.
Все приколы нарастают в течение года. То жену заподозришь в работе в спецслужбах, то работодателей в зомбировании подчиненных, то повстречаешься с масонами. Иногда даже разговариваешь с дальними мирами и громко кричишь в толпе.