Он же и мою маму учил шахматам. Иногда оставался у нас ночевать в прохладной, просторной сталинской квартире на шумном первом этаже, в которую из незапертого ЖЭКом на ключ сырого подвала то и дело залетала рок-музыка («Перемен требуют наши сердца»).
Мама и дядя Яша закрывались в спальне, а я сидел в гостиной и, конечно, уже все понимал. Как-то Яков Борисович зашел впотьмах ко мне (аптечка хранилась в моем комоде) и взял из моих рук книгу, которую я читал. Пробежав глазами заголовок, спросил:
– Знаешь, что Лужин – это Алехин? – и, не дождавшись ответа, ушел подкрепиться на кухню, с трудом и не с первого раза открыв дверь массивного и неприступного холодильника ЗИЛ. Потом он чем-то зашуршал, чертыхнулся, навалился на дверцу и, как был в семейных трусах, ушел к маме.
А однажды, в пятницу, заболел лектор по статистике, и я вернулся из института пораньше и услышал, как они ругались:
– Ты думала, что, играя со мной в шахматы, удержишь меня?
– Постой, Яша, постой.
– О-о-о, бабы!
Яков Борисович выскочил из гостиной, снял с вешалки плащ и хотел незаметно уйти из квартиры, но тут увидел меня. Он достал из серванта шахматы, и мы, радостные и возбужденные, двинулись в Люблинский парк.
Весь асфальт усыпали желтые сентябрьские листья. Их тогда еще не собирали в мешки и не сжигали, и от этого в дерне в изобилии водился земляной червь. Можно было не покупать его в рыбацких магазинах, а просто снять верхний слой в глубине парка и насобирать руками толстые бордовые стрелы, беспокойные, как развязавшиеся шнурки.
На эстраде было тихо. В углах стояли пустые бутылки из-под пива «Жигулевское». На скамейках серебряной кожей торчали ошметки от соленой воблы, наверняка выловленной в нашем пруду, а не в знаменитой Астрахани. Тут и там предательски притаились сигаретные окурки. Ворох подсолнечной шелухи соперничал с опавшей листвой. Репродукторы молчали, отчего наше шествие походило на похороны. Когда Яков Борисович на синей скамейке громко расставлял шахматы, эхо пугало сизых голубей, крутившихся под ногами в ожидании крошек.
Я пошел е2 – е4, а дядя Яша в защите Алехина перепутал очередность ходов, и после понимания или ощущения этого ему показалась бессмысленной и ненужной шахматная борьба. И более того, вся человеческая беготня показалась ему не имеющей никакой цели и никакого предназначения, кроме, может быть, деторождения. Но какое к чертям собачим деторождение, если нас и так уже семь миллиардов.
Он встал и резко схлопнул доску так, что черно-белые солдаты шумно и беспокойно разлетелись во все стороны, а одна фигурка (чернобровая красавица королева) закатилась под соседнюю скамейку, забившись в щель между бетоном и ножкой, и была мною извлечена только в понедельник, когда я вернулся с острым дедовским трофейным ножом.
Потом Яков Борисович вытащил из кармана смятый желтый рубль и кинул его мне. Сам же, завернувшись в шарф и поправив черную вязаную шапочку, сгорбившись, как портовый грузчик, пошел по асфальтовой дорожке, но не к нам с мамой домой, а в сторону ближайшего метро.
Я встретил его через десять лет. Он спал на остановке в неудобной для интеллигентного человека позе, которую принимают только замученные воинской службой солдаты. На нем висела помятая одежда, не без былого лоска, с ярким франтоватым галстуком. Яков Борисович сидел, откинувшись назад, так что затылок касался прозрачного толстого стекла, а руки висели по швам.
Я бы не обратил внимания на Якова Борисовича, если бы из моей растопыренной ладони, влажной и обветренной после Хибин, не выпало пять рублей, которые я держал, чтобы отдать водителю задыхающейся маршрутки, изъясняющемуся на странном языке, с тяжелым акцентом и грубыми просторечиями.
И вот когда монетка просочилась между указательным и средним пальцами и, глухо стукнувшись о дешевые китайские кроссовки, купленные в магазине «Все по сто», закатилась дяде Яше под темные кожаные туфли, я подумал, что мне не хочется лезть под ноги спящему человеку. Но, поразмыслив, я все же наклонился к монетке и, уже подняв голову, понял, что это мой папа, как я называл Якова Борисовича в детстве.
Мамы, от которой он ушел, не стало три года назад. Я собирался утром на работу и, зайдя на кухню, включил спящий электрический чайник, но не обнаружил на круглом полированном столе, с отчетливой широкой царапиной, неудачно оставленной мною, нарезанных бутербродов, и тут же осознал, что не помню, как мама встала.
Я понял, что она умерла, когда шел по коридору. Но когда оказался в маминой комнате, то никакого запаха не почувствовал. Наверное, мама умерла только что, и эта сладковатая дурь, о которой я только слышал и никогда не ощущал, еще не успела распространиться. Мне до сих пор стыдно, что я понял, что мама умерла, еще до констатации смерти пропитым веселым врачом. Было в этом что-то чудовищное, словно я давно хотел ее смерти, а я всего лишь желал, чтобы вернулся Яков Борисович.
Я уселся рядом с дядей Яшей, раскрыл планшет и стал играть в шахматы.
Однажды перед Новым годом Яков Борисович пошел ко мне в школу на собрание, натянув на ноги теплые охотничьи унты, которые три месяца назад выиграл у какого-то оленевода. Мы долго стояли на остановке. Пока пришел семьдесят четвертый, я продрог.
От зубастого мороза белой коркой покрылись окна троллейбуса. На частых остановках в забитый салон вваливался холодный бодрящий воздух, и казалось, что мы никогда не приедем, потому что троллейбус медленно тянулся по Волгоградскому проспекту, как смертельная тоска. Я подышал на стекло и сквозь образовавшийся круг стал наблюдать, как страна готовится к празднику.