Ирина Федоровна на крыльцо вышла, подняла вверх свои институтские педагогические руки, воздела их к небу, как Иисус Христос, и произнесла, что этот дом строил ее прадед, а потом дед и отец достраивали, и не было еще такого случая, чтобы порог этого храма переступал такой безответственный и безголовый человек, как внучка Лизка. Что она всегда знала, что их там, в университете, на соцфаке учат дремучести и мерзости. Что невозможно, чтобы в такой благородной семье с таким богатым опытом общественного служения народилась такая внучка.
А Лиза от машины кричит:
– Да если бы не он, то все бы развалилось, и мы бы с колен не встали, все бы нас унижали и использовали, и только благодаря его решительному руководству русский мир и держится.
Света в дом за водичкой побежала, потому что вижу, как Ирина Федоровна сейчас с Лизкой друг в друга вцепятся. И вот подхожу я к калитке и спрашиваю:
– Ирина Федоровна, русский писатель, девять букв, на «б» начинается, на «н» заканчивается, первым изобрел слово «интеллигенция»?
– Боборыкин, – немного подумав, ответила она устало, а сама то на Лизку искоса посмотрит, то на меня взгляд переведет.
– Вот, – говорю, – Ирина Федоровна, нынче кроссворды стали делать совсем глупые, хорошо, что на чердаке нашел «Огонек» за 1994 год, взгляните, – и показываю ей журнал.
Но тут Света с банкой вишневого компота выбежала. Ирина Федоровна в стакан налила и медленно выпила, а Лизка стоит и не знает, то ли ей в дом идти, то ли обратно в машину залазить.
Постояла, постояла, села за руль и уехала к себе на слет, на Селигер, а Ирина Федоровна пошла на веранду и погромче включила «Эхо Москвы». Веселый, разудалый голос запел о гнетущем чудовищном мире, который должен прогнуться под нас. Света же пошла в дом, я ее потом, через час, видел с красными глазами.
Ничего в Еве не было. Рыжая, худая, низенькая. Постоянно дымила. Когда Ева была маленькая, у нее отец умер от врачебной ошибки. Думали, что язвенный колит, а оказался обыкновенный аппендицит. Когда прорвало, отца даже до больницы не довезли, так и отошел в «скорой помощи».
Закончив московский журфак, она вернулась в город и распределилась в местную газету. Город любил Еву, а Ева любила город. Она обожала ночной блеск сверкающих переливающихся огоньков, дневной рокот пыхтящих автомобилей, спокойный властный ход полноводной широченной реки, пересекающей город, его жителей, неторопливых и вкрадчивых, бродячих кошек и собак, независимо разгуливающих по проспектам с видом настоящих хозяев.
Отец часто снился Еве, и поэтому она писала статьи о врачебных ошибках. Много раз она, захватив с собой меня в качестве оператора, выезжала в какие-то заброшенные и запущенные больницы для проведения очередного журналистского расследования. Все эти желтолицые, скрюченные, измученные больные любили Еву, а администрация города и главный врач города Еву ненавидели, но ее статьи печатали центральные газеты, ее репортажи передавали по центральному радио и центральному телевидению, а однажды Ева получила всероссийскую премию, которую перечислила в городской детдом.
– Сядь, Ева, отдохни, – говорил я ей, когда она широкими шагами вбегала в редакцию, распахнув настежь дверь, но Ева только заразительно смеялась и, подбежав к компьютеру, включала его одним тычком, а потом наливала себе из кофемашины жгучий ароматный напиток и садилась за какой-нибудь злободневный репортаж.
Давид был моим другом. Давид любил Еву. Давид работал пожарным. Он приезжал на красной машине в блестящей каске и в брезентовом огнеупорном костюме к полыхающему зданию и вынимал белый гибкий шланг, который лихо разворачивал и прикручивал к водяному крану. Потом Давид направлял мощную вибрирующую струю в жаркое пламя, и через какое-то время усмиренная стихия сдавалась, а жители спасенного дома обнимали Давида и дарили ему цветы, которые он относил Еве.
Не то чтобы Ева была равнодушна к Давиду, но два одинаковых характера не могли ужиться, властный Давид и живая, одержимая Ева. Они часто ссорились, так и не сблизившись друг с другом, что не мешало Давиду считать Еву своей возлюбленной.
Частенько в выходной, а у Давида тоже были выходные, мы сидели с ним в кафе «Ласточка» и пили разливное «Жигулевское» пиво, закусывая его копченым омулем, и Давид рассказывал о своих душевных мучениях, а мне казалось, что в таком железном человеке не может быть никаких внутренних сомнений, тем более на любовном поприще. Такой человек должен легко переживать душевные драмы, но Давид почему-то страдал и вздыхал, расспрашивая у меня все подробности о Еве. Но что я мог рассказать? Что Ева написала новую статью? Что мы с ней ездили в тринадцатую больницу? Что ее репортаж опять произвел фурор?
Да, и еще я забыл сказать, что Ева была старше меня. Старше меня на восемь лет, но это было незаметно. Возраст женщины не имеет никакого значения, если она энергична и уверенна в себе, если она занята благородным делом и заботится о ближнем. В этом случае на ее лице отображается какое-то божественное свечение, а морщинки незаметны, да и не было их тогда на ровном белом лбу Евы.
В тот вечер мы с ней приехали в редакцию поздно, все столовые и рестораны были уже закрыты, а мы после очередного выезда были слишком голодны, но моя квартира находилась рядом, буквально в двух кварталах от редакции, и я пригласил Еву к себе. У меня в холодильнике оставались суточные щи, приготовленные мамой, а также завалялась бутылочка массандровского портвейна «Ливадия», и я, не имея за душой ничего плохого или гнусного, просто пригласил Евушку к себе, чтобы она могла поесть после трудного и длинного рабочего дня. Эх, знал бы я, чем все это обернется!