Чай со слониками - Страница 42


К оглавлению

42

Позже уже забеременела, когда с санатория я приехал, веселый, в костюме коричневом в клетку и в шляпе фетровой, поцеловал ее в лоб и потащил в спальню. Обнял за талию и повел, а сам рыдаю в душе: «Ты же, Света, выше меня на десять сантиметров».

Тридцать шесть тысяч дней

– Хорошо бы прожить тридцать шесть тысяч дней, – задумчиво сказал дед и медленно, даже скорее осторожно, чем медленно, смахнул красного от крови комара с левой лодыжки. Отчего он не прихлопнул его ладонью, непонятно. Наверное, испугался за белые, как бабушкина скатерть, брюки. – Именно тридцать шесть тысяч, а не тридцать шесть тысяч шестьсот, – повторил он и грубой, шоферской ладонью почесал укушенную комаром лодыжку, – мне хватит.

– Не чеши, надо одеколоном смазать, – внук Игорь сидел рядом на крашенной зеленой краской скамейке и курил «Кент-4», выпуская дым над головой деда, улегшегося после двухсот граммов на крыльце своего уже покосившегося, но еще крепкого, собственноручно рубленного дома.

– А пока у меня только двадцать девять тысяч двести.

По столу полз паучок, а паутины не было. Игорь стал вертеть головой в разные стороны, пытаясь найти паутину, но ее не было, и от этого жизнь становилась все более запутанной, как эти двадцать девять двести.

– Никто не верил, что Москву удержим. Но тут пригнали шестьсот танков, самых старых моделей, еле ехавших, скрипевших, пыхтевших, самых замызганных, с тонкой как бумага броней и спичками-пушками.

– Дед, опять, как выпьешь, начинаешь. Сидели в снегу с коктейлем Молотова и стреляли из трехлинеек. Откуда танки.

– Нет, были, были танки, списанные, брошенные, их со свалок привезли, починили на «Москвиче» и пустили в бой. Шестьсот новеньких танков. Шестьсот отличных машин против Гудериана и Манштейна.

– Господи, какой «Москвич», «Москвич» позже был.

– Молчи, Игореша, Россия не женщина, а ребенок, пока не испугаешь, никаких танков не будет.

Когда-то, еще лет пятнадцать назад в это время пастух Селиверст гнал мимо крыльца стадо, и выстрелы от ударов хлыста по пятнистым бокам буренок звучали на всю улицу, и казалось, что Селиверст никогда не умрет и стадо будет вечным, с этими вездесущими комарами и зелеными горячими лепехами. Но умер Селиверст, и как хорошо, что умер, потому что стадо пропало, его даже не под нож пустили, просто перестали держать коров селяне, стали пить пустой и безвкусный «Домик в деревне», да и селяне повывелись.

– А мы когда с шестьюстами танками Гудериана отбили, то я лежал в окопе и плакал, а ко мне подошел лейтенант и сказал: «Иногда стыдно не плакать». Попросил закурить, но табака не было, тогда он развернулся и пошел дальше по окопу, а я подумал: «Как он выжил?»

У Игоря разболелась голова, и он зачем-то стал пересчитывать ягоды на вишне. Вышло шестьсот.

– Хорошо бы прожить тридцать шесть тысяч дней, а то у меня двадцать девять двести, – повторил дед, встал с крыльца, отряхнулся, сорвал вишенку с дерева, положил ее в рот, смачно и причавкивая разжевал и выплюнул косточку под ноги Игорю.

Любовь – музыка сердца

Лена стояла на окне и мыла стекло, горячие водяные капли падали с губки на подоконник, а потом, скопившись на подоконнике, стекали на землю. Ровно под окном, около брошенного кем-то на землю журнала «Лиза» и рядом с оставленным детским совком розового (нет, красного) цвета, образовалась небольшая лужица, от которой на промозглом октябрьском воздухе шел серебристый пар. Пар струйками уходил в небо, и казалось, что это отлетает чья-то подгулявшая душа в поисках лучшего мира.

Когда Лена домыла левую створку, то взялась за правую, но встала как-то неудачно, нога соскользнула с подоконника, и Лена упала со второго этажа панельного пятиэтажного дома, ударившись спиной об асфальтовую дорожку, проходящую под окнами.

Лена полежала немного, потрогала себя. Не чувствуя боли, но понимая, что, наверное, ушиблась или даже что-нибудь сломала, встала и, опираясь о стену дома, пошла на остановку автобуса, чтобы доехать в травму.

Там, на остановке, ее, анабиозную, и обнаружил Сергей Петрович и довез до травмпункта, а потом и в областную больницу, где Лене через две недели вставили титановую пластину в позвоночник.

– Теперь ты – железный человек, – вздохнул папа, рассматривая эту странную пару: Сергея Петровича и Лену.

Дочери было восемнадцать лет, а Сергей Петрович старше папы на три года. Но Лена осторожно брала ладонь любимого, проводила ею по губам и говорила:

– Любовь – это музыка сердца.

С этим папа ничего не мог поделать. Так в доме стало два хозяина, отчего происходили постоянные ссоры.

– Где мой молоток? – кричал в гневе папа, дергая руками и ногами, а Сергей Петрович только улыбался.

– Куда подевались пассатижи? – вопил папа, бегая из комнаты в комнату, а Сергей Петрович примирительно поднимал руки к потолку, как бы показывая: мол, вешал люстру и не положил пассатижи на место.

И только одна Лена повторяла:

– Любовь – музыка сердца.

Однажды папа собрался и ушел, а вернулся через пятнадцать лет, когда Сергей Петрович, задохнувшись, закончил свой путь прямо на Лене. Он лежал голый и синий, с дурацкой блаженной улыбкой на устах, с корявым коричневым родимым пятном на копчике, глупый и скукожившийся.

– Любовь – это музыка сердца, – сказала Лена, с трудом вылезая из-под вмиг отяжелевшего Сергея Петровича.

– Эх ты, железный человек, – прошептал папа.

Чужие письма

Это была первая и единственная женщина, у которой я тайно перечитывал электронную почту. Красивая, очень-очень красивая. Высокая. Стройная. И домашняя. Когда она стояла перед широким, необъятным, посеребренным зеркалом в моей дээспэшной прихожке в ореховых тонах и тщательно, не пропуская ни одного сантиметра тонкой кожи, рассматривала бледное и одухотворенное лицо с небольшими синими мешками под глазами, я незаметно наблюдал за ней из другого конца длинного сталинского коридора, попыхивая сигаретой. Она медленно и осторожно массировала виски наманикюренными пальчиками, прикладывала тоненькие кусочки огурца к набухшим от короткого сна векам, вытягивала в разные стороны алые артистические губы, тренируя улыбку и уныние. Иногда она морщила лобик. Иногда лицо приобретало вид воинственный, до конца не понятный и неудобный мне. Бывало, оно светлело. Сверкали синие широкие глаза. Одинокая каштановая масленая прядь падала на ровный, как хоккейная площадка, белый лоб. Из-под короткого китайского халата в мелкую красную шотландскую клетку торчали крепкие, мускулистые, пока еще молодые ноги, ровные и однотонные, без единого пятнышка, с небольшой родинкой на левой ступне. Изящные, ухоженные ногти выкрашены в странный, фиолетовый, как говорит моя мама – вдовий цвет.

42